Том 9. Рассказы и очерки - Страница 107


К оглавлению

107

Старый адмирал, начальник пятой дивизии, потребовал Быстренина на флагманский корабль.

Лейтенант вошел в адмиральскую каюту далеко не в приятном настроении.

Адмирал подал руку Быстренину и сказал:

— Находчивы, молодой человек, и лихо управляетесь «Ястребком», — хвалю-с.

Но старое, сморщенное лицо адмирала было серьезно и сделалось строгим, когда старик продолжал:

— И все-таки объявляю вам строгий выговор-с. Понимаете, за что-с?

— Понимаю, ваше превосходительство! — ответил Быстренин и самолюбиво вспыхнул.

— Впредь не фокусничайте. Нехорошо-с. Что бы вы сделали, если бы баркас был вам нужен в те дни, когда были в море? Я отдал бы вас под суд-с. И не пощадил бы… Служба — не фокусы…

И после паузы прибавил:

— Слышал-с, держали пари?..

— Точно так!

— Так ведь вы и проиграли… Не так ли-с?

— Разумеется… И щенок — не мой.

— Я был уверен, что вы так поступите! — мягче промолвил старик и, подавая руку Быстренину, сказал, что он может идти.

Через неделю «Ласточка» возвратилась в Севастополь из крейсерства у кавказских берегов.

Быстренин тотчас же поехал к Муратову и после первых приветствий сказал:

— Пари ты выиграл, Алексей Алексеевич! Щенок твой…

— Почему?

Быстренин рассказал, почему он раньше снялся с якоря, и прибавил:

— Не сердись, Алеша, увлекся…

Хоть Муратов и не сердился, и друзья продолжали болтать, но оба почему-то почувствовали, что между ними вдруг пробежала кошка.

Загадочный пассажир

I

В ночь сочельника трехмачтовый военный крейсер «Руслан» шел под всеми парусами, узлов по десяти, спускаясь к южным широтам.

«Руслан» легко рассекал воду и плавно раскачивался с бока на бок между волн, казалось, почтительно отступающих от него. Ветер был резкий, холодный, но не крепкий и ровный.

Океанская зыбь еще не улеглась. Она вздувалась, и высокие волны с однообразным тихим гулом лениво разбивались одна о другую, и пенящиеся их верхушки рассыпались алмазною пылью, облитые серебристым таинственным светом месяца.

Холодом и какою-то безнадежною тоской одиночества веет и от заседевшего холмистого океана, и от бесстрастно красивой луны, и от звезд, ярко мигающих с темной бездонной выси. Стоящие на вахте матросы, одетые в буршлаты поверх фланелевых рубах, словно бы поддаются тоске этой ночи. И им острее чувствуется, что жизнь их — скверная, служба — проклятая и море — постылое. Молчаливые и серьезные, они взглядывают на океан, отворачиваются от него, и в эту рождественскую ночь их еще сильнее манит домой. И они тихо лясничают между собой о далеких своих местах.

II

И «Ганцакурату Кару Карычу», как прозвали матросы педантичного, хладнокровного, справедливого и добросовестно-недалекого капитана, барона Оскара Оскаровича Нордштрема, и офицерам «очертел» длинный переход. Казалось, в этот вечер большая часть офицеров, засидевшихся в роскошной кают-компании, освещенной электричеством, дольше обыкновенного, скучала и нервничала еще более, чем в прежние дни перехода из Шербурга прямиком в Батавию.

Особенно приуныли семейные.

Даже старший офицер Евгений Николаевич, красивый румяный брюнет с роскошной бородкой, блестящими зубами и золотым porte-bonheur'ом на руке, любивший казаться служителем сурового долга, — которому некогда скучать в море, да и неприлично — был сдержанно и достойно серьезен и задумчив.

Обыкновенно великолепный и любивший вставлять веские, авторитетные слова в общие разговоры, любезный со всеми и ни к кому не выказывавший особого расположения, — старший офицер молчал и думал, что встречать праздник несравненно лучше дома, в Петербурге, чем на «Руслане», да еще с людьми, хоть и хорошими, но далеко не такими тонко чувствующими и умными, как он. И, разумеется, Евгений Николаевич не сомневался, что Вавочка, устраивая елку, поплакала о своем одиночестве и, бедная, очень горюет в разлуке.

И с наивною влюбленностью в себя он размышлял:

«Еще бы Вавочке не горевать о нем, внимательном, заботливом, любящем семью! Еще бы не ценить Вавочке такого умного и хорошего человека, который так развил ее ум, так балует подарками! Она знает, что он сделает блестящую карьеру, и семья будет обеспечена. Еще бы не любить такого безукоризненного мужа, который если и изменяет супружескому долгу, то только в дальнем плавании и единственно ради здоровья! Недаром же Вавочка боготворит и смотрит ему в глаза, всегда боящаяся огорчить его. Она — чудная, честная женщина и, разумеется, не позволит себе „подло увлечься“, как увлекаются многие соломенные вдовы плавающих моряков… Она и не подумает!»

И в ту же минуту Евгений Николаевич мысленно решил, что в Батавии он непременно съездит на берег.

Другие женатые моряки, вероятно, не считали себя такими великолепными идолами, на которых их жены могли бы молиться. Напротив, если некоторые мужья и не были идолопоклонниками, то во всяком случае — верноподданными своих королев-супруг. Вот отчего они и не могли скрыть, что им сиротливо и одиноко вдали от любимых, да еще в такой вечер.

Особенно был подавленно-грустен старший механик Иван Васильевич, необыкновенно добродушный и милый человек, лет за сорок, которого машинисты и кочегары иначе не называли, как «нашим». И все знают, что старший механик тоскует по своей «королеве Марго», как мичманы прозвали Марью Васильевну.

Ни для кого не было секретом, что этот высокий, плотный и сильный молодец с характером и волей, не позволяющий начальству наступить на ногу, находился в полном рабстве у своей маленькой, худенькой и молодой жены с бледным лицом цыганского типа. Она называла себя непонятой женщиной двадцатого века и не скрывала от Ивана Васильевича, что у него грубая натура, не понимающая ее возвышенной души, и что может понимать ее один только мичман Севрюгин. В утешение она прибавила, что если не оставляет Ивана Васильевича и не ищет заработка, то потому, что она — благородная женщина и не хочет огорчать мужа… Он хоть и низменно ее любит, но любит и ее и детей, так пусть Иван Васильевич остается мужем, не понимая ее, а мичман в то же время будет понимающим другом…

107