— Ну, ладно… Обсказывай!.. Тоже и ты, я скажу, чудной!..
— Замирились… Простила… И после говорит: «Незадачливая я… Только тебя мучаю и себя расстраиваю… Ты обо мне лучше полагаешь, чем я есть… Бедный ты мой, бедный Волк!.. Видно, не умею я ценить твою ко мне любовь… Обиженная от бога природой!..» Так прошел месяц… Я, дурак, опять успокоился… Вижу, не брезгает мною… А что-то в ей беспокойное — дума какая-то… Не объясняет… А уж прежней ласковой и веселой Феньки нет… То скучная, то вдруг приникнет ко мне и приласкает… И я рад… Думаю: обойдется… И как-то раз говорит: «Уеду от тебя, Волк, в отлучку на несколько дней… К сродственникам, в Симферополь хочу…» Попрощались. Уехала… Обещала дать весточку, как вдруг через два дня отписала: «Не жди меня больше, Волк. За все добро и приверженность много благодарна. Но нет во мне прежней любви… Прости, если виновата, за зло и не поминай бесталанную Феньку…»
Волк смолк. Казалось, долгий рассказ не успокоил его. Он по-прежнему не понимал причины этой внезапной перемены и не сомневался, что и Бычков думал о Феньке то, что говорил и Руденко.
Он не верил и отгонял подозрения… Но, когда его глазам мучительно грезилась пригожая Фенька, такая же ласковая и порывистая, в объятиях молодого солдата в Симферополе, в голову Волка невольно закрадывалась мысль, что Фенька — беспардонная душа.
Прошло две недели.
Волк поправился и явился на корвет.
Матросы обрадовались Волку. Старший офицер потребовал его в каюту и шутливо спросил:
— Совсем починили тебя?
— Точно так, ваше благородие.
— И больше не «скучишь» из-за бабы?..
Волк смущенно молчал.
— Не стоит, братец… Понял?
— Есть, ваше благородие!
— Особенно в твоих годах. Молодые не очень-то любят пожилых. Слышал об этом?
— Точно так, слышал, ваше благородие, — угрюмо ответил Волк и весь побагровел.
Петр Петрович не сомневался, что утешил матроса, и отпустил его.
А Волк далеко не успокоился и был по-прежнему молчалив и угрюм. И все дивились, что башковатый матрос мог так долго тосковать из-за бабы. Даже мичман Кирсанов, который уже забыл госпожу Перелыгину и «по-настоящему любил» госпожу Дышлову, не с прежним уважением и симпатией смотрел на Волка. Он слышал кое-что о Феньке и теперь считал Волка порядочным дураком. Можно любить по-настоящему хорошую женщину, а не какую-нибудь… Разве можно любить женщину, которая не заслуживает уважения… Вот хоть бы он… Убедился, что госпожа Перелыгина далеко не пушкинская Татьяна, и… наказал ее своим забвением… Госпожа Дышлова, та… вполне понимает, что такое настоящая любовь…
И мичман как-то завел разговор с Волком на эту тему, но встретил такой иронически-холодный взгляд матроса, что лишил его своего расположения и больше с ним уже не разговаривал.
«Решительно, он — грубая скотина, не понимает сочувственного человеческого отношения!» — не без некоторой горечи подумал мичман и уже начинал разделять мнение кают-компании насчет того, что бить и драть матроса обязательно нужно и для службы полезно.
Вскоре «Гонец» пошел в крейсерство к кавказским берегам.
У Анапы быстро разыгрался шторм. Просвистали спускать стеньги.
На фор-марсе вышла какая-то заминка. Там был мичман Кирсанов. Был и Волк. Когда после спуска реи все спустились, мачтовый офицер стал ругать Волка. Мичман ни слова не сказал в защиту лихого матроса. Не то не хотел противоречить лейтенанту, не то не принял к сердцу несправедливости. «И то всего обругали! Стоит ли из-за этого вступаться?»
И тем не менее мичману стало неловко, когда он встретил взгляд прежнего своего фаворита. И сколько было в этом взгляде недоумения и укора! Ведь мичман видел, что Волк не виноват…
А ведь он думал, что мичман добер к матросам и справедлив…
«Где же правда на свете?» — подумал Волк и ничего не ответил на ругань лейтенанта.
И в этот штормовой день Волк работал за двоих, и его, как всегда, посылали делать опасное дело. И он казался еще хладнокровнее и угрюмее.
А шторм усиливался. Показалась течь. Откачивали во все помпы. Вода прибывала. Корвет трещал по всем своим старым швам. У матросов закрадывалась мысль о гибели. Только Волк, казалось, был равнодушен.
«На что теперь мне жизнь?» — пробегала в его голове мысль неразрывно с мыслью о Феньке. Но он все-таки наваливался во всю силу на помпу.
К вечеру шторм стал стихать, и «Гонец» вбежал в Анапу.
Когда затихла погода, командир возвратился в Севастополь и вошел в док, чтобы починиться после шторма. «Гонец» порядочно-таки расшатало.
В первое же воскресенье первую вахту отпустили на берег.
И только что Волк вышел на Графскую пристань, как увидал Феньку.
Бледная, исхудавшая, стояла она около него.
— К тебе вернулась, если не забыл Феньку… Небось состарилась?
Волк не находил слов и крепко сжимал своей мозольной, шершавой рукой маленькую руку. Глаза его сияли восторженным счастьем.
— Идем, Фенька… Так не брезгуешь мною?
— Глупый… Я уж две недели тебя жду…
Голос ее звучал лаской. И глаза улыбались.
— И знай… Никого я не знала в Симферополе… И снова к тебе потянуло… Без тебя соскучилась… Больше не буду тебя мучить. Узнала, как тебя из-за меня ранили.
Волк сиял.
Через неделю они повенчались.
Прошел год, и началась война. И Волк на четвертом бастионе часто встречал свою храбрую матроску, носившую мужу булки, еду и гостинцы, несмотря на то, что пули и ядра свистали над ней. Встречал и, забывая о близости смерти, глядел на нее такими счастливыми глазами, что Фенька только ласково улыбалась, угощая мужа, и расспрашивала о делах бастиона.