— А теперь?..
— Теперь… Теперь слава богу!.. Да и штурма затихает.
Действительно, после полудня шторм стал утихать, и к вечеру корвет шел под парами, направляясь к Копенгагену.
— А зачем ты, Захарыч, не сказал мне тогда всей правды про бурю? — спрашивал в тот же вечер Егор Захарыча в жилой палубе.
— Зачем?.. А не хотел пугать тебя, Егорка… По крайности ты раньше не мучился бы страхом, если б, сохрани бог… Жалко мне тебя было, Егорка… вот зачем… А теперь ты сам знаешь, какие бури бывают… И после того, как видел настоящую штурму, станешь форменным матросиком, как и другие… Правильно я говорю?..
— Спасибо, Захарыч!.. Добрый ты!.. Век тебя не забуду! — дрогнувшим голосом отвечал молодой матросик.
На большом, хорошо прикрепленном к полу диване в капитанской каюте, освещенной висячей, раскачивавшейся лампой, спал, слегка похрапывая, Павел Львович Озерский, командир клипера «Чайка», пожилой, смуглый брюнет с черными, сильно заседевшими баками и усами.
Он спал одетый в короткий, старенький буршлат (пальто) с штаб-офицерскими погонами с двумя звездочками и в высоких сапогах, надетых поверх штанов и перевязанных выше колен ремешками.
Пальто на меху, дождевик, фуражка и зюйдвестка висели на переборке около дивана.
Капитан прилег часа три тому назад здесь, на диване, вместо того чтобы по-настоящему соснуть в спальной, и спал тем беспокойным сном, каким спят моряки во время бурь и непогод, готовый в случае надобности немедленно выскочить наверх.
Должно быть, капитану снился хороший сон, переносивший его в иную обстановку, к близким людям в далекой России, потому что его волосатое, обыкновенно суровое лицо улыбалось во сне и толстые губы по временам шептали чьи-то уменьшительные имена с необыкновенною нежностью.
Очевидно, он был во сне среди своей семьи, оставленной им два года тому назад в Кронштадте, в уютной квартире, где полы не качаются, где не слышен скрип переборок, где ничто не принайтовлено…
Он был теперь далеко от всего этого, хотя и упирался ногами в кромку дивана, чтобы не упасть на пол.
Качка была сильная. Корму так и дергало. Она то стремительно поднималась вверх, вздрагивая всеми своими членами, точно в судорогах, то низвергалась, и тогда пенившиеся верхушки волн сердито облизывали наглухо задраенные толстые иллюминаторы (окна) капитанской каюты и словно бы говорили, что всего несколько дюймов отделяют пловцов от верной смерти в бушующем море.
Сильный удар волны в бок кормового подзора приподнял корму боком. Она на весу вздрогнула порывистее. Каютные переборки заскрипели сильнее. В соседней буфетной что-то грохнуло.
И капитан мгновенно проснулся.
Проснулся и, вскочив с дивана, присел, упираясь ногами в ножку стола, и первое мгновение, казалось, был еще под чарами сновидения.
Но в следующую же секунду эти чары исчезли.
Небольшие и опухшие, с красными веками глаза уже тревожно сверкали резким металлическим блеском, словно у вспугнутого волка, почуявшего опасность.
И капитан, весь насторожившийся, прислушивался к доносившемуся сквозь закрытый люк глухому гулу ветра и свисту его в снастях.
Выражение напряженной тревоги исчезло с его бледного, истомленного лица с морщинами на высоком лбу.
Корма по-прежнему поднималась и опускалась с стремительной правильностью. Переборки скрипели с однообразной, раздражающей певучестью. В доносившемся сверху гуле не было ничего угрожающего.
«На руле зевнули, подлецы!» — решил капитан и достал из кармана теплого вязаного жилета часы.
— Третий час! — проговорил он и, казалось, еще более успокоился, так как с полуночи до четырех на вахте стоял лейтенант Адрианов, исправный, хороший офицер, на которого капитан полагался.
— Рябка! — крикнул во все горло капитан.
— Есть! — донесся из-за дверей громкий басок.
И вслед за тем в каюту вошел, балансируя на уходившем из-под ног полу, небольшого роста, коренастый вестовой с заспанным, пучеглазым и довольно продувным лицом, человек лет за тридцать, и остановился у стола, придерживаясь за него рукой, чтобы не упасть.
— Кипяток есть?
— В готовности, вашескобродие!
— Медведя!
— Есть, вашескобродие!
И вестовой хотел было уйти, выписывая ногами мыслете, чтобы готовить «медведя», до которого и сам был охотник, как капитан сказал:
— Двери открой. Жарко. Верно, жарил, пока я спал?
— И вовсе пронзительная погода, вашескобродие! Подложил маленько! — докладывал Рябка, указывая пальцем на маленькую железную, раскаленную докрасна печку, стоявшую недалеко от дверей.
— Скотина! Когда ты поумнеешь?
— Не могу знать, вашескобродие! — с напускною простоватостью отвечал Рябка.
— То-то… нажарил, дурак!.. А что у тебя там грохнуло, а? Опять что-нибудь разбито?
— А графин, вашескобродие, упал из гнезда! — проговорил виновато, моргая глазами, вестовой.
— Из гнезда?.. Я вот тебе гнездо на роже сделаю, если еще из гнезда что-нибудь упадет… Понял?
— Понял, вашескобродие!
— Ступай и живо медведя… Да поумней, смотри!
— Есть! — отвечал Рябкин.
И, благополучно выбравшись из каюты, шепнул себе под нос:
— Ты-то у меня очень умен, скажи пожалуйста! Только и есть ума, что ругаться!
Произнес он эти слова без злобы, а больше из зубоскальства. Рябка вот уже четвертый год как «околачивался», по его выражению, в вестовых и доволен был своим положением, находя, что вестовым быть куда лучше, чем строевым, «форменным», матросом. Трудное, полное опасности матросское дело не по душе было трусоватому Рябке. В вестовых куда покойнее. Ни трудной работы, ни лупцовки от боцманов, ни порки. Знай себе одного капитана. А к нему Рябка приспособился за четыре года и находил, что с таким капитаном еще жить можно, — такие ли еще бывают!