Нилыч помолчал, откашлялся и продолжал:
— Лет через десять, а то и больше, опять довелось мне служить с Шитиковым на «Вихре». Уж он старшим боцманом был. Все на своем галце был. И, надо правду сказать, хоть и командир, и старший офицер, и прочие офицеры в строгости требовали службы, однако с ими можно было служить… Жестокости не было, и назначение линьков было не очень обидное… Все больше по двадцати пяти ударов всыпали. Редко когда по ста обескураживали, а свыше — вроде как на смертоубийство — не назначали… И бой был с рассудком… Но Шитиков и бил без рассудка, и так сам отсчитывал двадцать пять, что как есть палач… И на «Вихре» по-старому и прозывали. Живодер да живодер… Плавали мы так с им около двух лет и терпели живодера… Одна рыжая морда его тоску наводила… И боялись боцмана за его ненависть к матросу… И ничего с им не могли поделать… Ничего он не боялся…
— А вы разве жаловались на боцмана? — спросил я.
— Это кому же, вашескородие, по старым временам? — не без иронической нотки задал в свою очередь вопрос Нилыч. — И за что жаловаться?.. Так наказывал боцман не от себя, а по приказанию… А бой был дозволен боцману… Да и нельзя боцману без боя… Только с рассудком и без повреждения личности… В том-то и различка… И я был боцманом, вашескородие, доводилось — чесал морды, хучь голубь наш Василий Федорыч и запрещал… Однако никаких кляуз не было, и матросы не обижались… А на Шитикова все обижались… Хоть, нечего врать, зря Шитиков не дрался. Обвязательно за неисправку какую. Только уж всякое лыко в строку было у его, обозленного, за то, что живодер и нет сил хотения отстать… Ежели ты столько лет живодерничал, то не отстать… И всячески мы пробовали утихомирить его… Ничего не брало…
— А как матросы пробовали утихомирить боцмана?
— Всячески. Два старые матроса усовещивали… Бога просили вспомнить…
— Что ж боцман?
— Больше отмалчивался… Тогда избили раз на берегу в Риве (Рио-Жанейро). В самом лучшем виде остался… После того недели три отлеживался…
— И вы били, Нилыч?
— А то как же? Очень даже бил. Все присогласились поучить боцмана, и я… Как же выучить такого живодера… И обвязательно выучивали, чтобы боцманов…
— А Шитикова?
— То-то я и обсказывал, что ничего его не брало. Отлежался — и опять за свое.
— Что ж, жаловался он на матросов за побои?
— На это подлости в ем не было, вашескородие. И когда старший офицер выспрашивал его, объяснил, что расшибся… И ни на ком не вымещивал… А переносицу-то сломали… Однако не взыскивал за переносицу… Живодер, а, правду сказать, справедливость была в ем… Хорошо. Видим это мы, что выучка впрок не пошла, старые матросы решили, как на Яв-остров, в Батавь (Батавия) придем, снова проучить боцмана на берегу… Однако не пришлось, вашескородие.
— Отчего?
— Не съезжал на берег с командой… Догадался… А отпросился съехать одному… И на берегу один как перст шатался… И вскоре вернулся… Видно, не скусно в чужом городе в одиночку скучить… На конверте хоть людей российских видишь… А с им даже баталер и фершал не хороводились. Таким родом терпели мы живодера без малого два года… Приходилось ждать еще год возвращения домой. А тогда Шитикову в чистую отставку. Ему уж предлагал старший офицер в ластовые офицеры. Однако не согласился. По другой части, по своему, мол, званию, простому, найду место! Это он обсказал старшему офицеру. Не полез в офицерское звание… Ума в ем, значит, хватило… Понимал, что ни пава ни ворона будет. Ну, плаваем это мы по морям, заходим в порты, ждем не дождемся, когда пройдет еще год, как загвоздка эта самая и случилась… Пришли это мы в Гонконт, как с клипера «Голубчика», что на рейде с нами стоял рядом, перевели к нам на конверт матросика, по прозванию Зяблик… Вот этот Зяблик и утихомирил живодера… Не иначе как через его Шитиков вдруг повернул на другой галц… Чудеса!.. А я, вашескородие, выкурю трубку и опосля про Зяблика обскажу… Не изморились от жары?.. Подпекает… А по мне вовсе даже хорошо…
Нилыч набил трубку, не спеша выкурил ее и продолжал.
— И обскажу я вам, вашескородие, по своему понятию, что есть люди без всякой утайки и хитрости. Есть, хоть и редки. И как их обозначить, не умею. А только с ими жить лестнее… И — вот поди ж! — встрел ежели такого человека, еще не обознал его, а уж тебе стало веселей, и самый такой человек приворожил. Значит, сразу обозначил открытую свою душу… Вот, мол, она, братцы, глядите, какая приветливая, безобманная… И я так полагаю, что из этого самого и выходит приверженность к человеку.
— А разве твой Зяблик был такой?
— Такой и был, вашескородие. И с первого же разу Зяблик полюбился команде… вот этим самым, что какой-то особенный был… Главная причина, что глаз у его… и веселый и ласковый. И был он невысокенький, щупленький, чернявый матросик и такой обходительный, и простой, и ласково так улыбается, быдто радуется жизни и нет у его никакого зла на людей… И как мы увидели Зяблика, словно, мол, его-то самого, веселого матросика, не хватало на «Вихре»… В тот же вечер уж он на баке развеселил команду — услыхали, как Зяблик рассказывал… И так это ловко и затейно, так все одно к одному, что на баке заслушались… Откуда только берется?.. И как представил опосля, как старший офицер на «Голубчике» зудит, а боцман ругается, ребята покатились со смеху… Быдто живые перед нами… и смешные… Но только Зяблик пересмеивал без всякой злобы, вашескородие… Простодушный сам. Да и на «Голубчике» хорошо было служить… Добрые попались начальники… И боцман на «Голубчике» больше пугал словами, а дрался не очень, да и с большим рассудком… Видно, Зяблику от бога было дадено, чтобы умел матросскую тоску разгонять смехом и обнадежить обескураженного флотского человека… А сам вовсе не был обескуражен, хотя у нас на «Вихре» и тиранствовал боцман, и от хорошего житья на «Голубчике» пришлось матросику попробовать наших вроде арестантских рот на конверте…