И после долгой разлуки только шесть месяцев остаться с «очаровательной женой» и «прелестными детьми»?
Конечно, явилось предположение о «страшной» семейной драме.
Разумеется, нашелся в лице мичмана Нельмина сплетник не без «выдумки», который, как все сплетники, знал «все… все» про ближних и потому, конечно, месяца через два после ухода из Кронштадта сообщил в кают-компании имя любовника очаровательной жены капитана и…
— Вы понимаете?! — воскликнул с увлечением мичман.
И на основании письма одного товарища, полученного в Гревзенде, письма, в котором сообщались смутные слухи, мичман рассказал с подробностями, именно и обличавшими сплетню, о том, как «безумно влюбленный» в жену Бездолин, истосковавшийся за три года, вдруг узнал, что его, молодого еще мужа, «очаровательная» променяла… на адмирала Трилистного… «Очаровательная» могла хранить верность только год, и затем…
— Вы понимаете? — снова воскликнул мичман, словно бы для того, чтобы слушатели понимали, что он несомненно врет. — Вы понимаете, в какой ужас пришел Бездолин от такой подлости своей Муни. Вы догадываетесь, господа, как поздно прозрел он, что женатый человек, у которого очаровательная жена, рискует, уходя в плавание на три года… И на кого променять? Вы ведь знаете, какой старый, «цинготный» адмирал? Ну, Бездолин сурово сказал Муне, что она… вроде как дама из Амстердама… Он все-таки безгранично ее любил, но «прощайте отныне навсегда… О Муня! Наслаждайтесь жизнью со старым козлом»… И немедленно мундир и к министру… Вот откуда это назначение командиром «Красавца»…
— И врешь же ты как сивый мерин!.. Ведь жена провожала мужа в день ухода… И капитан каждый вечер уезжал с клипера в Петербург… И адмирал Трилистный родной дядя Марьи Николаевны!.. Неправдоподобно соврал! — вдруг проговорил товарищ Нельмина.
Мичман на минуту смешался, и глаза его забегали.
Но вдруг в отваге отчаяния выпалил:
— Ну так что ж?.. Ну, приезжала… Может быть, апарансы… И могла приехать, чтобы просить прощения…
— А Трилистный?..
— Ну так что ж?.. Может, другой адмирал… И что пристаешь, Иван Иваныч… Разве я выдумал?.. Я передаю со слов Жиркова… Он писал… Он, значит, и переврал… Очень может быть, что переврал… Я очень рад, если несправедливо врут на Марью Николаевну… Прелестная женщина… Но я все-таки не ушел бы от нее на три года! — добродушно и весело прибавил Нельмин.
Однако многие поверили, что что-нибудь да есть и пахнет семейной драмой.
Но нашлись офицеры, которые, напротив, утверждали, что семейное счастье капитана не омрачено. Они любят друг друга, и Марья Николаевна благородная женщина… Про нее ничего не говорят… Но министр приказал: «Или отправляйтесь… или оставляйте службу!» Поневоле пойдешь…
Более честолюбивые прибавляли, что капитан — страшный честолюбец и, обуянный гордыней, чуждается всех, потому что считает себя выше других…
Так вопрос о «семейной драме» и остался открытым.
И в это чудное утро в кают-компании нетерпеливо ожидали приговора мрачного капитана над командой за Дианку и невыдачу виновного.
Кто же, как не Зябликов? Кто не знает этого арестанта?
Приближалось время подъема флага. Восьмая склянка была в начале. Уборка кончена, и переодетые в чистые рубахи матросы собрались на палубе.
Никакого решения еще не было, и команда волновалась сильнее.
Капитан еще не показывался наверх, старшего офицера не призывал и даже не спросил вестового, где Дианка.
Молодой вестовой давался диву, и молчание капитана наводило больший страх. Подавая ему кофе, Мартын взглянул на лицо капитана, и ему казалось, что он мрачнее и суровее, чем обыкновенно.
Стараясь скрыть чувство тревоги и испуга, старший офицер нервно шагал по мостику и то и дело взглядывал на люк капитанской каюты. Он мысленно обещал примерно наказать боцмана. «Какая скотина! Не мог добиться сознания от Зябликова и даже не указал на него… Подлецы! С ними надо быть строже!» — думал он о матросах, негодуя, что ему не придется успокоить капитана докладом о «мерзавце», который сознался… По крайней мере, старший офицер отличился бы в глазах мрачного капитана.
И почему этому арестанту не сознаться! Что выиграет, запираясь?
— Немедленно послать ко мне в каюту Зябликова! — приказал Павел Никитич, внезапно осененный какою-то мыслью, и, быстро спустившись с мостика, ушел в каюту.
Через минуту Зябликов вошел в каюту старшего офицера.
— Слушай, Зябликов… Ты, конечно, утопил Дианку… Не сознаешься, а я все-таки велю отпороть тебя как сидорову козу сегодня и, как отлежишься, снова буду пороть, пока не сознаешься. И, кроме того, матросы на берегу тебя изобьют до смерти, хоть боцман и прикрывает тебя… Не говорит, что подозревает тебя… А я-то уверен. Слышишь: у-ве-рен!
Старший офицер говорил тихим, даже ласковым и несколько взволнованным голосом.
— Я не топил Дианки, ваше благородие! — ответил Зябликов, взглядывая на Павла Никитича.
В его умных, наглых глазах было что-то проницательное и фамильярное, дающее понять, что он, отверженец, нужен старшему офицеру и пойдет на соглашение.
— Не ври, Зябликов. Сознайся лучше. Буду ходатайствовать, чтобы больше ста ударов не получил. И наказывать будут легче! — еще мягче убеждал Павел Никитич. — А откровенное сознание покажет мне, что ты можешь исправиться. И, чтобы поощрить, дам от себя награду. На гулянку на берегу получишь два доллара! — прибавил старший офицер.
И, несколько смущенный, вдруг почувствовавший, что делает что-то очень подлое, Павел Никитич отвел глаза от упорного и наглого взгляда.