Том 9. Рассказы и очерки - Страница 70


К оглавлению

70

Более других возмущал его «подлец» Ракушкин, смуглолицый, красивый и фатоватый мичман, декламировавший стихи и игравший на фортепиано «с большим чувством», по словам многих дам. Возмущал он его главным образом потому, что в качестве товарища и бывшего друга знал, что Лютиков влюблен в Нину Васильевну, и вместо того, чтобы не мешать ему, как следовало бы порядочному человеку, и ухаживать за женой какого-нибудь другого чрезмерно тучного или чрезмерно худого капитана первого ранга, он стал ухаживать за Ниной Васильевной, торчал по целым часам, не спускал с нее глаз и с особенным чувством играл ноктюрн Шопена и добивался-таки того, что Лютиков демонстративно уходил мрачный, чувствуя себя бесконечно несчастным и готовым убить Ракушкина, если бы… И только записочка Нины Васильевны, звавшей его вечером «поскучать вдвоем», успокоивала его вместе с уверением «мадонны», что пока ей, кроме Лютикова, никто не нравится.

Но теперь, на ночной вахте, в таком далеком расстоянии от Кронштадта, при невозможности иметь успокаивающую записочку, мичман терзается ревностью, и ему снова кажется, что поселиться на необитаемом острове было бы лучше, чем в Петербурге…

Однако и необитаемый остров, и супружеское счастье в Петербурге, и горячие поцелуи — все это вдруг вылетает из головы мичмана, и напрасно он старается возвратиться к этим мечтам, приводившим его в приятное настроение.

Все его мысли сосредоточены на Ракушкине и Нине, которая снова представляется ему уже не «мадонной», а прямо-таки лживой и бездушной женщиной, с которой он на свое несчастье только встретился. В этот именно час («а в Кронштадте теперь около часа пополудни», — мысленно перевел время Лютиков) Ракушкин сидит около Нины Васильевны на том же самом небольшом диванчике, на котором вдвоем так удобно сидеть и на котором так часто сидел и он. Ивана Ивановича Ползикова, по обыкновению, нет дома. «Засиживается в канцелярии, дурак, вместо того, чтобы торопиться домой», — мысленно покорил теперь мичман тучного капитана первого ранга за то именно, за что еще недавно, когда сам сидел на диванчике, очень хвалил, находя его одним из энергичных и деятельных экипажных командиров.

И Ракушкин без всякого стеснения говорит теперь Нине о своей любви и умоляет позволить ему поцеловать ее руку… Она слушает этого «мерзавца» и, бессовестная, забывает, что еще два месяца тому назад, на самом этом диванчике… Она забывает, что писала в письмах, как скучала без него, все забыла, коварная, и вместо того, чтобы прогнать, как бы следовало, Ракушкина, продолжает улыбаться, слушая его, и главное, — не отнимает своей руки…

Эта картина так живо и ярко представляется мичману, что сердце его замирает, затем негодование охватывает его, и он, полный отчаяния и злобы, сам не замечает, как говорит вслух:

— Бессовестная!.. Подлец, подлец! — несколько раз повторяет мичман, угрожая Ракушкину из-под пятого градуса широты и готовый непременно бросить его в океан, предварительно, конечно, дав ему в морду и сказавши, что так поступают только Иуды-предатели.

— Есть! — снова раздался неестественно громкий окрик сигнальщика Ефремова.

Пробудившись от дремоты, близкой к настоящему сну, которой сигнальщик предавался хотя и не в особенно удобном положении, — стоя с подзорной трубой в руках и прислонившись к поручням мостика, — но все-таки довольно основательно, Ефремов на этот раз явственно слышал, как вахтенный начальник ругался подлецом. Нимало не сомневаясь, что выругали именно его за то, что он снова «маленько задумался», сигнальщик поторопился доказать своим громким окриком, что он бодрствует.

— Ты что кричишь? Опять дрыхнешь? — не без раздражительной нотки спросил, останавливаясь, мичман.

— Никак нет, ваше благородие. Вы изволили меня обругать подлецом… Но только, осмелюсь доложить, я не дрыхал.

— Я не тебя! — проговорил мичман.

Он снова заходил, и снова воображение его представило Нину Васильевну рядом с Ракушкиным, который целовал уж не руки, а самые губы…

И волшебная ночь потеряла для него всякую прелесть. И он чувствовал теперь себя самым несчастным человеком в мире, каким только может быть мичман в двадцать два года.

V

Прошел месяц.

Лютиков опять стоял на вахте с полуночи до четырех в то время, как «Русалка» под парами шла к выходу из Зондского пролива, направляясь после недельной стоянки в Батавии в Сингапур.

Опять была волшебная ночь, но мичман уж не мечтал так, как раньше. И сам он изменился: похудел, побледнел после болезни.

И он ее еще не пережил, эту болезнь молодости, этот первый удар, полученный им в виде нескольких строк от Нины Васильевны, полученных им в Батавии.

Эти строки гласили: «Не пишите более. Так будет лучше для нас обоих».

Мичман только ахнул, прочитав эти строки. Еще в последнем письме она писала, что любит его, и вдруг: «не пишите более»…

Он целый день не выходил из своей каюты и не находил от тоски себе места.

Но еще обиднее и больнее было ему, когда на другое утро «испанский гранд» сказал ему:

— А знаете, Коленька, какие известия из Кронштадта?

— Какие?

— Дама вашего сердца… госпожа Ползикова обратила особенное внимание на мичмана Ракушкина, и он теперь при ней безотлучно…

— Ну так что ж? — вызывающе крикнул, бледнея, Лютиков.

— Ничего… Я вам только сообщаю новость, — лениво протянул «испанский гранд».

А доктор, улыбаясь, прибавил:

— Не ждать же ей диковинного мичмана три года…

— Она не ждет ни меня и никого не ждет. И все эти известия — подлые сплетни… И я вас вызываю на дуэль! — вдруг неестественно громко выкрикнул Лютиков «испанскому гранду», а сам трясся, как в лихорадке.

70