— Вы, Николай Николаич, того, напрасно волнуетесь… Лучше на берег, голубчик, съездите, — заметил доктор.
— А вы меня за что на дуэль? — добродушно спросил «гранд».
Мичман ответил:
— Вы не смеете так о ней говорить.
— Да что я сказал?
— Про Ракушкина… Это вздор… Этого не может быть… И я не позволю так говорить о порядочной женщине!
Насилу его успокоили и заставили просить извинения у «гранда».
Все пять дней, что клипер стоял в Батавии, Лютиков пробыл у себя в каюте и лежал на койке. Напрасно доктор несколько раз заходил к нему, рекомендуя съездить на берег.
Мичман сердито отказывался.
И теперь, несколько успокоившийся, хотя все еще не переживший первого своего разочарования, он мечтает о том, с каким ледяным равнодушием он взглянет на Нину Васильевну, когда вернется в Россию… Ракушкину не поклонится… Пройдет мимо, осмотрит их обоих с холодным презрением и…
«Какие все люди подлые!» — мысленно говорит мичман и еще раз решает не любить больше никого.
— Не стоит! — шепчет он, подбадривая себя. Ему хочется поскорее показать «этой женщине», что он совсем к ней равнодушен и презирает ее, и в то же время чувствует себя одиноким на свете и готов заплакать.
А ночь такая волшебная, и мичману так хочется счастья.
Среди тишины чудной тропической ночи колокол пробил четыре удара. Был час ночи, и до смены вахтенных было еще далеко. А спать так хотелось.
Тогда грот-марсовой старшина Аришкин, — степенный, пожилой человек, пользовавшийся на клипере «Голубчик» репутацией самого «башковатого» матроса, который в книжке мог читать и умел огорошивать «занозистыми» словечками даже такого ученого человека, как фельдшер, проговорил, обратившись к кучке дремавших у грот-мачты матросов:
— Не спи, братцы. А то как бы вахтенный не разбудил по-своему… Небось зубы начистит.
«Братцы» встрепенулись, услышавши мудрые слова, так как знали, что вахтенный лейтенант любил подкрасться, ровно кошка, и разбудить действительно «по-своему» заснувшего матроса.
Но ночь, волшебная тропическая ночь, тоже расточала свои сонные чары «по-своему», и не прошло и пяти минут после предостережения Аришкина, как уже среди кучки раздались подхрапывания.
— Ну уж и здоровы спать, идолы! — воркнул Аришкин и, наклонившись к спящим, проговорил: — Кошка идет!
Все моментально вскочили. «Кошкой» звали вахтенного лейтенанта Пыжикова, находившего, что «распускать» матросов не следует.
Аришкин засмеялся.
— Небось проснулись?.. Садись… я вам лучше что-нибудь расскажу… По крайности сон разгонит.
— То-то расскажи, Никоныч… уважь… А то как бы взаправду не подкралась Кошка, — заметил один из марсовых.
— Как не уважить вас, дрыхалов, уважу! — ласково промолвил Аришкин.
И плотней усевшись на бухту, откашлялся и начал вполголоса и слегка нараспев следующий рассказ.
— Тоже вот был у нас на клипере, на «Грозящем», когда мы на нем три года тому назад ходили в дальнюю, матросик один, Васька Пернатый прозывался. Отцы его, говорил, птицеловы были, и было им прозвище «Пернатые»… Так довольно даже редкий и диковинный матрос был, братцы вы мои. Такого никогда на флоте я не видывал. Человек, прямо сказать, с понятием и по матросской части знал, хорошим рулевым был и в Кронштадте веселым человеком оказывал себя, и карахтера тихого, и вином не занимался, а как уплыли мы из Кронштадта и вошли в заграничные места, тут, значит, и вышла эта самая загвоздка…
— В чем загвоздка? — спросил кто-то.
— А в том, братец ты мой, что вовсе в расстройку вошел. И чем дальше мы уходили, тем больше он быдто тронутый понятием становился. Ни с кем не говорил, чуждался, больше один да один, и все в тоске да в тоске, братцы вы мои. Глядит этто он на море, мурлычет себе под нос песню, а сам плачет… Однако тосковать — тосковал, а службу справлял форменно… А на берег съезжал, так ни на что и не смотрел, а прямо в кабак, и привозили его два раза размертвецки-пьяно… На клипере не дотрогивался и чарки своей не пил, а на берегу, значит, тоску свою залить хотел… Дошли мы таким родом до Мадер-острова, как остановил он старшего офицера и докладывает: «Дозвольте, вашескобродие, объяснить причину». — «Объясняй!» — говорит. «Так, мол, и так, как вам, говорит, будет угодно, а нет больше сил моего терпения!» Этто он докладывает, а сам бледный-пребледный из лица и похудал весь, хотя никакой хвори в себе не имел. А старший офицер малого терпения был человек и как вскрикнет: «Ты что, говорит, такой-сякой, лясы разводишь? Говори толком, в чем дело?» Пернатый не испугался и отчесал: «Явите, говорит, божескую милость, прикажите меня сей же секунд отправить обратно в Расею, а то я преступником-беглецом могу быть! Пробовал, говорит, я всячески принудить себя и не могу, вашескобродие. Тоска сосет!»
— Ишь ты… Что ж старший офицер?
— Известно что… Подумал, что матрос огурнуться хочет от флотской службы… Сперва-наперво ровно бы ошалел, что матрос с таким диковинным прошением осмелился, а потом: раз, два, три, и пошел лупцевать. Искровянил матроса в самом лучшем виде и говорит: «Я тебе, говорит, покажу сил-терпения. Отшлифовать велю, так поймешь свою дерзость прошения». А Васька Пернатый свое: «Не пойму, говорит, вашескобродие… Не от лодырства я прошусь!» Велел ему всыпать двадцать пять. Всыпали…
— За прекословие, значит?
— То-то за оно самое. Потому старший офицер очень скор был и прекословия не позволял… Любил, чтобы молчали, хотя бы он приказал самого себя съесть… Малого терпения был человек… А который нетерпеливый — хуже глупого бывает… Оделся, значит, Васька Пернатый после порки и безо всякой это злобы и как бы в задумчивости говорит унтерцерам, кои его линьками драли: «Никакие линьки, говорит, тоски не разгонят. Дойду до капитана, и вернут меня в Расею». Слушаем мы и думаем: «Спятил матросик»; кои с дурости и смеялись. Думали: чудит человек… А он, братцы, как опосля оказалось, и вовсе не не мог совладать со своей тоской. Хорошо. Ушли мы с Мадер-острова и вскорости зашли на Зеленые острова для запаса угля, живности и свежей провизии, потому, как сказывали, с островов Зеленых прямо хотели вальнуть на Яву-остров и минуя Надежный мыс (мыс Доброй Надежды). Ден в шестьдесят переход рассчитывали, потому и запасу всякого много брали. Как услышал про это самое Васька Пернатый — на нем лица нет. Ходит по клиперу как бы в потере чувств. И исхудал же он за это время — страсть… Было ему тогда этак годов тридцать, не больше, а с виду вроде старика оказывает… Однако до капитана не доходил… Боялся, видно, линьков… Он не очень-то их обожал… С умом человек был и хотя тихий, а обидчистый… Ладно. Стоим это мы в Портограндах (Порто-Грандо) четвертый день, грузим уголь, быков, свиней, уток и курей принимаем, у арапов пельсины покупаем, лакомимся, значит, как вдруг утром перекличка, а Васьки Пернатого нет…